Нельзя было, но и можно – до чего странно.
– Как живой, – прошептал Боря.
Но он обманывался. В Володе не было ничего живого. Я прижал руку ко рту, а Боря наклонился к брату.
– Можно сделать так, чтобы его не вскрывали? Не хочу, чтобы кто-то в нем копался своими идиотскими железными приблудами.
Андрюша ходил вокруг, осторожно открывал камеры, заглядывал внутрь, а мы с Борей все стояли над Володей. Боря гладил его волосы, лицо, самыми кончиками пальцев, будто хотел все запомнить в деталях.
И я понял, для чего.
Очень скоро, если все пойдет правильно, Боря сможет увидеть это лицо в зеркале, когда захочет. Но для этого необходимо помнить.
Это будет легко, изменить нужно совсем немного деталей.
Мысль показалась мне очень жуткой.
Боря покачивался.
– Тебе было больно? – спрашивал он тихонько незнакомым, нежным тоном. – Больно?
И отвечал сам себе:
– Тебе было больно. Сейчас тебе не больно.
Борю так сильно трясло, словно бы он уже плакал. Но он не мог.
Я сказал:
– Поплачь. Тебе станет легче.
Боря показал мне зубы, оскалился.
– Мужчина должен не плакать, – сказал он.
Мне хотелось дотронуться до Володи (я знал, что это – последний раз, больше никаких пробежек и разговоров, и я никогда не дотронусь), но я не мог. Мне было страшно и противно.
Я еще помнил, как звучит Володин голос. Голоса ведь почти неповторимы (бывают похожие голоса). А ведь это просто звук, который получается при проходе воздуха из легких через гортань.
Ничего сложного.
И все-таки я этого голоса больше не услышу. Борин похож, но не идентичен. Вряд ли Боря сумеет разобраться, как так изменить свой голосовой аппарат.
Я не услышу.
Боря, его всего сотрясали сухие спазмы, наклонился к Володе и шепотом запел (не знаю, можно ли запеть шепотом, но Боря запел так) песню из мультфильма про медвежонка Умку.
Песню про корабли, льдины и созвездия.
Наверное, ее будут знать все и всегда: там твои соседи, звездные медведи, светят дальним кораблям.
Это очень старая песенка, как и мультик. И красивая.
Я знал, почему именно эта песня. Володя всегда говорил, что в детстве помнил только ее, ее и пел, по делу и без, для Бори, маленького и глупого.
Я отвернулся, сцена показалась мне слишком личной, я не мог с ней справиться.
Я думал: сейчас он заплачет, но Боря не заплакал. Сухие спазмы продолжались, и я подумал о тех, других, что охватывали и его и меня в тот день, когда умер Володя.
Я так и не сказал Боре, что я чувствовал, как он тонет (и как он вцепляется, карабкается, и как с этим нельзя бороться).
– Боря?
Я позвал его, он не ответил. Когда я обернулся, то увидел, что у Бори из носа течет темная-темная, странная кровь.
Я испугался, бросился к нему. Боря подставил руки под черную кровь.
Мы вместе опустились на холодный кафельный пол, над нами было дно камеры. Я не знал, что с ним происходит, тоже бестолково подставлял руки и ловил кровь, мы все в ней перемазались.
А потом вдруг у меня возникла странная, сумасшедшая мысль, которую я счел абсолютно верной, до сих пор и не знаю почему.
Я понял, что Боря так плачет.
– Тихо, тихо, – сказал я. – Бедный ты мой товарищ.
Я снова подставил руки под его горячую кровь.
– Не надо, – сказал я. – Нужно плакать, как человек. Обязательно нужно плакать, это совершенно необходимо. В этом случае ничего постыдного нет. Нет ничего стыдного в том, чтобы сейчас заплакать, как человек.
– Я так сильно кровоточу? – спросил он. – Страшно тебе?
Я крепко обнял его, как самого лучшего друга, как обнимал бы Андрюшу, случись у него такая беда.
– Не страшно, – сказал я, посмотрел вверх, на дно камеры. Над нами лежал Володя, и мне предстояло попрощаться с ним сейчас. Дальше откладывать было нельзя – тело увезут в Москву. Я не увижу.
И я расплакался по-настоящему, чистыми, обычными, стандартными слезами. Я расплакался, потому что скучал, потому что дружил, потому что расставался.
Я прижимал к себе Борю и сквозь слезы ему говорил:
– Ты тоже должен плакать.
Не знаю, сколько раз я это сказал и помогли ли мои слова, но Боря заплакал. Он больше не кровоточил. Мы сидели, обнявшись, перемазанные странной черной кровью, и беззвучно плакали.
Я очень крепко обнимал Борю, может быть, ему было больно. Но я хотел, чтобы он знал, что я его не оставлю вот так.
Говорят, слезы очищают душу. Это не просто метафора – со слезами выходит гормон стресса, кортизол.
Мне стало чуточку, но легче. Будто я тащил большой и тяжелый рюкзак, а теперь из него убрали, например, эмалированную чашку.
Все остальное осталось и было тяжелым.
Но чашку я уже не должен нести.
Не знаю, сколько мы просидели вот так. В конце концов Андрюша, очень грустный, но с сухими глазами, подошел к нам и сказал, что нужно идти.
За окном стало уже совсем светло.
Обычно на вещи легче глядеть в утреннем свете, но не на все.
Мы с Борей и даже Андрюша, который взял нас за руки, все перемазались кровью, а Володя был такой чистый-чистый и белый.
А если бы раньше у Бори пошла носом кровь, Володя первый бы бросился к нему на помощь.
Это равнодушие тела в камере, его неподвижность, отсутствие всякого порыва утешить брата, окончательно убедили меня в том, что Володя мертв.
Мертвый не поможет живому.
Не встанет, чтобы его утешить, не приласкает.
В мертвом нет любви к тому, кого он любил при жизни.
Он пустой.
Я не знал, как мне забрать Борю от Володи, но, кажется, он тоже что-то понял (может быть, что-то совсем другое). Он взглянул на брата еще раз, а потом пошел к окну.
– Нормально, – сказал он, взглянув вниз. – Прыгать можно.
Боря забрался на подоконник, легко и ловко побалансировал на нем, а потом спрыгнул вниз. На белом подоконнике остались красные следы.
Андрюша сказал:
– Вот это работники испугаются. Выглядит очень жутко.
– Камера, – сказал я. – Надо ее закрыть.
Я знал, что это должны сделать мы с Андрюшей, не Боря. Еще я знал, что он не ждет нас и нам придется возвращаться одним и если что все шишки достанутся нам.
Но я был готов.
Мы с Андрюшей еще раз взглянули на Володю, но теперь я будто бы совсем не ассоциировал это тело с моим дорогим товарищем.
Я помнил его живым и не хотел помнить мертвым.
Мы закрыли камеру, и я почувствовал, словно где-то погас свет. Будто бы в моем мозгу существовали маленькие комнатки и одну из них только что покинули навсегда, не забыв перед отъездом выключить электричество.
Что-то во мне погасло. Я сказал:
– Давай я первый, вдруг все-таки опасно прыгать, я посмотрю.
– Хорошо, – сказал Андрюша.
Оказалось, Боря нас все-таки ждал. Он курил у старой липы, сигарета вся была в розовых пятнах.
Я сказал:
– Надо идти домой.
Боря молча развернулся и пошел вперед.
Вся кровь, конечно, смылась водой, но мне и сейчас кажется, что руки, лицо и шея ею стянуты.
Надеюсь, это пройдет.
Запись 127: Переселение
Коробка Николая Убийцы стоит теперь на Володиной кровати. Очень сложно было видеть его кровать пустой.
Эдуард Андреевич спросил, хотим ли мы переехать, но мы сказали, что не хотим.
Потому что если переедем, значит, вселимся в комнату уже совсем без Володи.
В палату, где его даже не было.
А в этой палате очень важно, что Володя тут был.
Так что на его кровати теперь живет Николай Убийца.
Запись 128: Сборы
На следующий день после того как мы побывали в морге, мне показалось, что Боре стало немного легче.
Когда мы разбирали Володины вещи, я спросил, не стоит ли нам с Андрюшей сделать это самостоятельно.
Я искренне хотел позаботиться о Боре, но такие вопросы у тех, кто переживает утрату, могут вызвать самые непредсказуемые реакции.